Перечитав Цельса "Христианство и философия", подумал я вот о чём. Суть его аргументации против Христианства примерно такова: всё это вздор, поэтому такого не может быть, и первое он пытается продемонстрировать, местами успешно, но чаще всего не слишком - скорее эмоционально, как неудачный, но старательный ученик школы греческой мысли. Можно ему помочь, продумав и достроив аргументы позиции этой школы, и согласиться, что концептуально всё это вздор ("для Еллинов безумие" 1Кор 1:23), но вот следствие не вытекает с необходимостью из предпосылки, т.е. ничего не мешает утверждать, что такое может быть.
Космогонический миф в книге Бытия по задействованным абстракциям находится на одном из последних мест среди аналогичных мифов, что не мешает комментаторам обнаруживать там неизмеримые глубины смысла. Это пример, подтверждающий, что аппарат абстракций есть ограничение - из него нельзя извлечь большего, чем он описывает, он ограничен своей честностью. Конструкты же типа: "Бог отдыхает", "Бог работает плотником", "Бог родился от девственницы" и аналогичные в Евангелиях в силу своей абсурдности не обладают таким ограничением и позволяют входить в Потенциальное с любой стороны, как угодно далеко, т.е. находятся метафизически выше ограниченности честных абстракций. К примеру, известные слова Тертуллиана "Сын Божий распят; мы не стыдимся, хотя это постыдно. И умер Сын Божий; это вполне достоверно, ибо ни с чем не сообразно. И после погребения воскрес; это несомненно, ибо невозможно" (настоящий ресентимент по отношению к ценностям античного мира) подтверждают существование такого способа рассмотрения, но внимательно останавливаться на колоссальном унижении любой дисциплинированной мысли, открывшемся через первое пришествие Христа, о безжалостной насмешке над тщетой процесса постижения было как-то не принято.
Фраза (Ис 44:25) "делает ничтожными знамения лжепророков и обнаруживает безумие волшебников, мудрецов прогоняет назад и знание их делает глупостью" воспринимается как обличение якобы имеющего место быть шельмования, а не в прямом её ужасном смысле, как указание на тщету честности, отвественности и напряжённой каждодневной Работы. Аллюзия на это из 1Кор 3:19 "как написано: уловляет мудрых в лукавстве их" также же не имеет в виду лукавства в прямом смысле слова, которого не может быть в мудрости по определению, но честность мудрости есть не более чем лукавство по сравнению с глубиной Сакрального, и это свидетельство того, что вся Работа пошла насмарку.
Если архаичные люди старались подражать в каждом своём действии богам, то в Последние Времена, конечно же, всё наоборот - Бог подражает в каждом своём действии человеку, подчёркивая выбранной теофанией в низком фатальную непреодолимость пропасти. Горящий куст как теофания более высок, чем некий достаточно заурядный для своего времени проповедник1, не сказавший ничего, что не было бы уже известно задолго до него, не обладавший искусством ведения дискуссии (манипулятивные ходы, конечно же, сюда не входят), развитым интеллектом и знанием эзотерических аспектов веры своего народа. Понятно, что и из этого на самом деле можно извлечь смыслы любой требуемой глубины, но сам выбор именно такой ущербной фактуры манифестации не просто настораживает, а пугает; внезапно делая далёкое пародийно и несообразно близким, зачёркивает все пути к нему, окончательно лишает надежды (что обязательно должно сопровождаться и сопровождается вестью её обретения). Большие успехи в Работе некоторых христианских подвижников не находятся в противоречии со структурной ничтожностью закваски. Даже если какую-нибудь обычную деревянную ложку объявить средоточием всего самого лучшего, через некоторое время Сакральное ответит, и через ложку начнут просвечивать иные миры.
Считают, что "кенозис", самоумаление божественного, есть проявление любви, однако можно полагаться лишь на сам факт его существования, являющийся основой рассматриваемой модели. Мы не можем знать, чем оно является по сути - любовью, насмешкой, чем-то ещё, всем вместе и т.п., и дело тут даже не в ограниченности и неприменимости человеческих определений, а в том, что наблюдаемое и ощущаемое происходящее есть лишь аккомпанемент сути и зависит от разницы в уровнях участников процесса. Если вас съедает зверь, то через боль, агрессию и страх вы вплотную ощутите присутствие звериного плана, если же вас съедает ангелическая сущность (элохим), то вы ощутите любовь, наполненность смыслами, озарение и экстаз - суть же обоих процессов останется однотипной.
Обогащающее общение возможно лишь при незначительной разнице в уровнях, на нижние же уровни осуществляется директное воздействие, а всякое подобие общения выглядит крайне подозрительно. Если ещё можно представить общение человека с животным, то общение с отдельно взятым микробом в чистом виде неосуществимо и требует или переназначения понятий или дополнительной нагрузки их другим содержанием; разница же между человеком и Богом гораздо более существенна, по определению. В свете этого переход монотеизма из области абстракций в оперативную область подразумевает расширение доступа к Потенциальному (о чём уже было сказано выше), но оборачивается неумелой компенсацией (через спекуляции о Причине Всего) отсутствия живого контакта с ближайшими по уровню представителями Сакрального - для архаичного человека это духи стихий, растений, предметов, животных, местности, духи-помошники (в т.ч. ангелы-хранители), духи предков и духи-покровители племени. Интересно, что даже воспитанный преимущественно в тесных рамках западного оккультизма, Кроули в своё время интуитивно верно ухватил этот момент, называя первейшей задачей адепта поиск контакта со своим Ангелом-Хранителем, а отождествления с высшими сущностями и божествами отодвигая на второе место. Необходимость взаимодействия прежде всего с промежуточными посвятительными инстанциями Сакрального подчёркнута у Сохраварди в учении школы Ишрак; он полагал, что абстрактные рассуждения о Высшем в основном оправдывают отсутствие конкретного лично значимого опыта Высшего, могущего возникнуть лишь при хоть как-либо сопоставимых уровнях в общении "Я - Ты", когда хорошо видны взаимные реакции и движения обеих сторон. Можно найти варианты неискажающего подхода и в других развитых мистических системах: например, египтянам был хорошо известен примордиальный Бог, изображавшийся в виде секиры, Создатель Всего Нетер, однако внимание уделялось прежде всего тем сущностям, что были ближе.
Единственное место, где древняя Мудрость не затаптывается в грязь, и от неё к Благой Вести проводится некоторая линия наследования, это обращение ап. Павла к афинянам (Деян 17:22-31), после прочтения которого недоумение только усиливается. Сначала Павел напрямую отождествляет Христа с неведомым Богом мудрецов. Далее идут слова: "Сего-то, Которого вы, не зная, чтите, я проповедую вам". Пафос их неясен, поскольку проповедуя того Бога, которого уже чтут, Павел не добавляет ровно ничего нового, а если он имеет в виду, что неведомый Бог становится более ведомым, то это оксюморон.
Здесь мне могут предложить уточнение, что намерение неведомого Бога относительно людей, по его воле, становится более ведомо. Отвечу, что можно говорить лишь о явленности такого намерения, но не о его ведомости. Явленный человеку образ из области обыденного, тем более, не личный, а консенсусный, один на всех, включает лишь привычные цепочки реагирования. Ценность их минимальна, а за их пределами трактовка происходящего может достраиваться любым произвольным образом.
Кстати, соглашаясь чуть далее со словами мудрецов "мы Его и род", Павел порождает занимательные исторические прецеденты занесения в родословную Христа Платона, Плутарха, Аристотеля и пр. Дальнейший текст подтверждает правильность догадки о желании Павла возвестить о ведомом Боге, создав парадокс, существующий только в силу возможности некорректных высказываний в языке: "Итак, оставляя времена неведения, Бог ныне повелевает людям всем повсюду покаяться". Это конкретное указание можно трактовать так широко и изощрённо каждому на свой лад (в особенности из-за его локализации в мiре чувственного), что остаётся сделать вывод, что вот теперь-то и настали времена полного и окончательного неведения. Неведение прошло весь цикл развития, закономерно завершившись ложью надежды на своё преодоление.
Христианская парадоксальная иерофания насквозь чувственна в используемом материале и, в силу этого, действительно обращена к любому человеку. Для её восприятия требуется только вовлечённость в созерцание парадоксов, построенных на собственном чувственном опыте, а это, при желании, может каждый. Таким обращением ещё раз подчёркивается принципиальная онтологическая одинаковость всех людей как вида ("Нет уже Иудея, ни язычника; нет раба, ни свободного; нет мужеского пола, ни женского: ибо все вы одно во Христе Иисусе." Гал 3:28), т.е. с позиции (не)причастности к энергиям сакрального любые межлюдские различия уже не представляются существенными (что повергло бы в ужас человека архаичного с его дотошной дифференциацией отношения разных существ к Сакральному).
Все, обращённые к так называемому новому человеку, призывы неизбежно оказываются выполнены в терминах чувственной сферы. Указания делать именно то, а не это, принимают любую произвольную форму при пристальном взгляде на них (вплоть до собственного отрицания), а без такого взгляда предстают лишь социальными нормами. Благодать же являет себя порой совершенно неожиданно ("Дух дышит, где хочет" Ин 3:8), а не вследствие последовательной праведности, которая в самообмане ещё хуже мудрости, причём это каноническая точка зрения. И совсем недаром все способы толкования христианского Священного Писания обречены как смысловыявляющие (т.е. могут завести в любое наперёд заданное место) - этим поддерживается очевидность необходимости института Священного Предания2. Постепенно соборный разум выстраивает сверхжёсткую структуру, в которой единственный вид движения мысли - переход с одной неявной цитаты на другую.
Всё это убедительно демонстрирует, что в последние времена мудрость освобождается даже от малейшей обоснованности в выгоде любого рода, в том числе и в выгоде сакрально-иерархической. Однако когда круг завершён, оказывается, что в мудрости нет не только чего-либо хорошего, но также и нет ничего дурного или зазорного; при вышеизложенном подходе, с высоты сакрального значимость или незначимость всех человеческих аддикций одинакова. Критика мудрости, в т.ч. и христианская критика не может противопоставить ей ни одной альтернативы, поскольку, разрушая мудрость, разрушает все возможные альтернативы ещё больше, тотально несостоятельным оказывается сам человек и всё, что с ним связано. Чтобы определить ложность предлагаемых взамен мудрости решений, достаточно лишь применить к ним эту же методику, хорошо зарекомендовавшую себя в разоблачении мудрости.
Заниматься делами мудрости некоторым людям всё равно что хлеб насущный, так что, чувствуя себя теперь легко и свободно в бессмысленности своей этой потребности, они могут продолжать в том же Духе. Вывод справедлив и для любых иных внутренних экстатических переживаний, которые теперь служат единственной ориентацией, как сказано (2Тим 4:3) "Ибо будет время, когда здравого учения принимать не будут3, но по своим прихотям4 будут избирать себе учителей".